Мемуары: "Блокада Ленинграда моими глазами" Г.Д. Колдасов

Когда небольшая группа жителей блокадного Ленинграда в конце 80-ых и в начале 90-ых годов прошлого века выступила с предложением образовать общество “ Дети блокады — 900”, многие официальные и неофициальные лица поспешили усомниться в том, что были ли вообще такие дети в блокадном городе. По их мнению, всех детей из осажденного фашистами города вывезли на большую землю, а если и мог затеряться кто-то, то — буквально единицы.
Я не предполагаю, а знаю точно, что такие дети были, их было немало, и я их видел собственными глазами и общался с ними на протяжении всей блокады. Я родился до войны, 1 июня 1939 года, но широко глаза на жизнь мне открыла война и блокада. Мне мало кто верит, когда я говорю, что помню первый день войны.

Мне было 2 года и 22 дня в тот роковой день объявления войны с немецко- фашистскими захватчиками, вторгшимися к нам со своей дьявольски гнетущей чёрной свастикой и своими приспешниками из других стран западной Европы. Конечно, это было Верхом свинства и подлости со стороны оголтелой немчуры и других еврообразных нападать на меня, двухгодовалого и безоружного мальчишку. Но таково действительное лицо европейского фашизма и не рекламной европейской культуры. Европа часто наносила нам подлые удары из-под тишка в самое неподходящее время и даже без всякого фашизма. Чего далеко ходить, всего несколько лет назад она обещала нам не расширять НАТО на восток, а теперь уже приняла в НАТО прибалтов, румын, чехов и поляков, поставила свои ракеты в непосредственной близи наших границ и нашего города. Я это тоже буду твёрдо помнить, как и запомнил первый день Великой Отечественной войны.
Так получилось, что в этот роковой воскресный день 41-го года к нам пришел друг отца, дядя Коля Звонарев, с фотоаппаратом на штативе. Он был, как я позже узнал, неплохим по тем временам фотографом-любителем. День был солнечный, на стене играли солнечные блики, я сидел и играл возле мамы. Первыми дядя Коля Звонарёв захотел снимать маму с сестрой. Следующим он должен был снимать меня с мамой. Я уже пристроился у мамы на коленях. Дядя Коля стал пристально посматривать на нас через фото- глазок, как вдруг из большой черной радио- тарелки, раздался строгий размеренный голос. Взрослые пришли в замешательство, съемка расстроилась. Отец и дядя Коля вскоре куда-то ушли. Моя детская память все это остро запомнила, видимо, потому что произошло резкое изменение психологического состояния и настроения взрослых и через этот психологический удар я и запомнил этот роковой день. У меня до сих пор храниться фотография, на которой запечатлена мама с моей сестрой. На обратной стороне написано: 22 июня 1941 года. Такой фотографии, где я с мамой поместился в фотопамять 22.06.41, увы, до сих пор нет. Дядя Коля ее сделать не успел. Я помню и другие летние дни 41-го, но чёткой привязки к конкретным событиям и дням их в моей памяти нет. Дядя Коля Звонарёв не вернулся с войны, и он останется в моей памяти на вечно связанным с началом Великой Отечественной войной.
Я тоже хорошо запомнил некоторое время спустя исходивший из той же радио-тарелки характерный голос с акцентом, обращающийся к людям: “Братья и сестры!” Моя память сохранила напряжение эмоционального накала и тревожность момента. Уже позже, после войны, я узнал, что это говорил И.В.Сталин.
Уже с первых дней Отечественной войны у меня с радио-тарелкой сложились особые отношения, мне с ней было интересно. Мне очень нравились детские передачи, особо с Марией Петровой, и концерты-загадки. В семье у нас ни в блокаду, ни после неё никто серьёзно музыкой не занимался. Моим основным учителем музыки была блокадная и послевоенная радио- тарелка. Она меня знакомила с русскими сказками и произведениями наших композиторов. С её помощью я научился безошибочно различать музыкальные произведения всех ведущих русский композиторов, перечислю их в порядке моих предпочтений: Н. Римский –Корсаков, А. Глазунов, П. Чайковский, С. Рахманинов, Н. Глинка, , М. Мусоргский, А. Даргомыжский, Д. Кобалевский ( фамилии воспроизвожу по памяти).
Но вернёмся к тяготам блокадных дней. У меня до сих пор храниться мешочек, на котором написано: Гена Колдасов, 3 года. Он предназначался для моих пожитков при эвакуации. Такой же мешочек был и у моей сестры Инны-Марии. Нас должны были эвакуировать в 1942-м. Все уже было определено. Маму мою, Антонину Павловну, оставили для работы в городе, как инженера-химика и бойца противовоздушной обороны (у меня храниться документ об этом). Отец, Дмитрий Васильевич, был в начале войны в ополчении где-то около Красного села, к службе в регулярной армии он был не пригоден, т.к. после контузии и тифа времен гражданской войны почти полностью потерял слух. Его определили в рембригаду по восстановлению «раненных» самолётов.
На наше счастье сработала бабушкина интуиция, и мама не отвезла нас в положенный час к назначенному составу на Московский вокзал, мы остались в осажденном городе и, мало того, остались также и живы. Тот состав, на котором мы должны были уезжать в глубину России, был почти полностью разбомблен немецко-фашистскими извергами (так говорили в блокадные дни) где-то недалеко от Мги.
Когда мама сообщила бабушке время нашей эвакуации и номер состава, бабушка твёрдо, без колебаний сказала: «Остаёмся дома, никуда мы не поедем. Если и помирать, то помирать будем вместе!» И так, мы остались жить в Ленинграде — городе герое и вместе с ним выжили!
Почему-то только сейчас обратил внимание на то, что моя сестра, которую родители назвали Инной, любила также называть себя Марией. А я, будучи названым от рождения Геннадием, в блокадные годы жизни любил имена «Павел» и «Андрей». На Павла я перестал откликаться только после того, как мамина подруга придумала дразнилку на имя Павел.
Теперь то я понимаю, что имена Павел и Андрей были близи моей душе через первоапостолов, и она -душа обращалась к апостолам Павлу и Андрею за помощью. А душа моей сестры обращалась за помощью к Марии. Какой Марии? – это ведомо только душе моей сестры.
В блокадные годы в городе – герое Ленинграде остались в основном тоже герои. Мой «героизм» состоял в том, что я, когда бабушка, взяв меня подмышку, бежала в бомбоубежище, не кричал и не плакал. Мне все было интересно. Вообще я любил наблюдать, у меня с детства — неплохая зрительная память. Может быть, даже -хорошая. Может быть, поэтому я любил рисовать. Рисовал с тех пор, как у меня появились карандаши, и рисовал до тех пор, пока мою правую руку не парализовало. Удивительно, что в общеобразовательной школе №210, в которой я проучился все 10 школьных лет, было немало очень недурно рисующих ребят: Саша Параничев, Толя Горелкин, Юра Зеленский, Гена Щербаков, позже Валя Залевская и Света Девотченко. Они рисовали все лучше меня. Но были и те, кто рисовал хуже меня.
Основной моей блокадной натурой был бак с бельём на кухне, мои игрушки, вид из окна, позже — Адмиралтейство. Я его рисовал много раз в самых разных ракурсах. Но сейчас «пленерные» мои работы не сохранились, кроме цветного рисунка Адмиралтейства, которой я нарисовал между 5-ым и 6-ым годами жизни.
 Одним из самых распространённых и обязательных блокадных дел было посещение бомбоубежища. В бомбоубежище жители нашего дома обычно скрывались от обстрелов и бомбёжек, это были в основном женщины и небольшое число детей. Мужчины были редкостью. Другой особенностью блокадной жизни были частые серены, возвещающие о бомбежке и обстреле, затем глухие удары сверху или сбоку, сотрясания стен и потолка, осыпание песка, краски или чего-то другого, звон разбитых стёкол. У меня все это не вызывало чувства страха. Я был с бабушкой.
В нашем доме, а жили мы до 1943 года на Невском 104, в блокадную пору было немного людей и детей. Кроме меня и моей сестры в нашем дворе проявлял «зрелость духа» и «мужество» мой блокадный друг Вова, близкий мне по возрасту и интересам, также и сын дворничихи Валя, старше нас на 3 года, и еще одна девочка Валя. Были ещё три девочки, но они играли с нами редко.
Каким-то погожим осенним днём друг Вова сообщил мне, что он скоро куда-то уезжает и по этому поводу хочет подарить мне своего коня. На прощание он решил попоить из лужи своего друга-коня, изготовленного из папье-маше. Мы чем-то продырявили коню рот. Вова стал вливать тута воду из лужи, и конь щедро и легко распался на две половинки, к нашей общей радости. Вова оставил мне на память одну половинку коня. И вместе с другой половинкой куда-то уехал для меня навсегда. Больше я Вову никогда не видел.
 Часто на лавочке во дворе я видел маленькую сухенькую старушку, которая постоянно чего-то вязала, а когда мы с Вовой ее пугали пистонными выстрелами, она всегда добросовестно вздрагивала и вскрикивала. Мы были очень довольны её поведением. Эту бабушку наша стрельба похоже не сильно пугала и обременяла, она всегда продолжала вязать.
Однажды Валя-мальчик провалился в незакрытый люк. Эта сцена у меня до сих пор в памяти. Он держался худенькими ручонками за край дырки люка и жалобно и беспомощно кричал о помощи. Из люка смрадно воняло. Мы же, я, сестра и Вова, ходили вокруг люка и проговаривали Вале какие-то детские приговорки и считалки. В самом начале произошедшего мы даже сильно рассмеялись, возможно, от неожиданности. Но мы действительно не понимали, что на деле с Валей происходило очень страшное. Мы были детьми войны, мы уже привыкли к взрывам, страшным крикам, к вою немецких самолётов и снарядов. Мы вошли в жизнь вместе с войной, другой жизни мы тогда не помнили. Война для нас была уже постоянной спутницей.
На Валино счастье через двор проходил военный, он вытащил Валю из вонючей дыры и отругал нас. Нам стало стыдно, да так, что я это до сих пор помню. Валя всю свою жизнь прожил около этого злосчастного люка в нашем доме и умер в 43 года от роду. Всякий раз, когда я вспоминаю Валю и этот тягостный и страшный случай, я чувствую себя виноватым перед Валей.
Я помню, как несколько раз мама брала меня с собой на противовоздушное дежурство на чердак нашего дома. Она позволяла мне иногда высовываться в ветровое окно чердака. Я также помню на полу чердака какие-то большие металлические болванки, похожие на снаряды. Помню вой сирены, взрывы и пулемётные очереди, завывания моторов.
Осенью 42-го наша квартира пострадала от бомбежки: выбило стекла, частично осыпался потолок. К счастью, никто из нас не пострадал. Бомба попала в соседний двор, в детский сад. Я не знаю, были ли убитые люди, но одна лошадь точно была убита. Я помню ребят, много старше меня, лет 10-13, которые победоносно стояли с лошадиной ногой на руинах детсада. Я же в его развалинах нашел несколько оловянных солдатиков и небольшой деревянный домик.
Помню, что бабушка уже не могла вставать от голода, но мы трагичности этого положения тоже не понимали. Все съедобное отдавалось нам с сестрой, и мы воспринимали это как вполне естественное положение вещей. Самым вкусным, что я ел в блокаду, была хряпа и дуранда. Сейчас уже мало кто знает и помнит, что это такое дуранда. А это, всего на всего, чуть желтоватая водичка с небольшим количеством шелухи от подсолнуха. Чаще всего, когда я просил поесть, мама и бабушка давали мне либо тёплую воду, либо тёплую воду с небольшим количеством лимонной кислоты. Может быть поэтому, после войны у меня были весьма плохие зубы, но при возможности я мог за раз съесть 2 или 3 лимона вместе с кожурой. Лимоны нам вскоре после войны в 1946 году как-то раз привёз отцов брат дядя Миша, он был при полковничьих погонах и наградах. Я съел 3 лимона за раз и, к удивлению всех родственников, ни разу не поморщившись. Видимо, после блокады у меня была большая нехватка витаминов. Дядина часть тогда, я помню хорошо, располагалась где-то под Ахтыркой и у него выдалась возможность нас навестить и привести нам не только лимоны.
Вообще мне с сестрой очень сильно повезло с нашими родственными дядями.
Если бы не дядя Ваня, бабушка блокаду бы не пережила. В конце, по-моему, 41-ого года к нам неожиданно приехал дядя Ваня, Иван Михайлович Козлов — бабушкин приемный сын и родной племянник. Он считал мою бабушку своей матерью, его природная мама, родная бабушкина сестра, после рождения дяди Вани вскоре умерла. В тот год дядя Ваня, моряк-балтиец, вернулся в город в числе последних участников Маандзунской операции и защитников полуострова Ханко. Участники боев на Балтике знают, что такое в то время был Ханко. Однако дядя Ваня, видимо, родился «в рубашке». Он смог невредимым выйти из адского немецко-финско-фашистского окружения. Мало того, он привез нам 4 рыбины, напоминающих, как я теперь могу реконструировать по памяти, лещей, размерами не меньше, чем полторы мужских ладони, и 3 буханки хлеба. Было и еще что-то от дяди — Ваниных щедрот, но я остальное помню уже смутно. То, что привез нам дядя Ваня в те блокадные дни, было совершенно сказочным гостинцем. При таком богатстве уже и бабушка могла себе позволить что-то поесть вместе с своими внуками. Дядя Ваня оказался нашим ангелом-спасителем, вечная ему память! Надо заметить, что бабушка моя всегда была верующей. Когда я ее спрашивал, а есть ли Бог, она всегда и во время войны, и после войны негромко, но твердо отвечала: “Есть, внучек!” Бабушка молилась о всех своих детях и внуках.
Дядя Ваня — удивительный человек и настоящий русский. Удивителен он не только своею родственностью, вниманием и добротой, но и своей судьбой. Дядя Ваня, можно сказать. — Василий Теркин нашей родни. Он был большим жизнелюбом, веселым и неунывающим человеком. Дядя Ваня во время войны был сначала командиром морского охотника, а затем -минного тральщика. Он постоянно ходил рядом со смертью все 4 года войны и еще 3 года после, когда тралил Финский залив и Балтику. Но поразительно, за все это время он не получил ни одной царапины. Закончил же он войну в звании капитана 3-его ранга.
У дяди же Феди военная судьба была совсем другая: он ушел на фронт в первые дни войны и уже через два месяца пал смертью храбрых на московском направлении.
Всю войну прошёл и наш дядя Коля Жуков, родной брат мамы, он подобно моему отцу был самолётным техником, как я помню, воевал в составе 10-ой воздушной армии. После войны он окончил Военно-воздушную академию и работал под Москвой. Всю сознательную свою жизнь он был военным, завершил он свою жизнь в звании полковника ВВС.
Также всю войну прошёл другой наш дядя Вася. Сначала он воевал с бело- финнами, затем — с немецкие фашисты на главных направлениях, а закончил он войну в Корее. Он мне среди многих своих наград показывал и медаль за освобождение Пхеньяна. Был он командиром нескольких батарей, начиная с финской кампании. Закончил войну в звание подполковника. Вскоре после войны дядя Вася подарил мне трофейный финский бинокль, который я храню до сих пор.
Бабушку и нас дядя Ваня спас от голодной смерти, но всех спаси он не мог. От голода умер муж моей тети. Она пыталась спасти своих детей в эвакуации, но в эвакуации мой двоюродный брат, ее сын, Вова все же умер. После смерти своей матери к нам, ещё до частичного снятия блокады, частенько заходил наш родственник Дима Демьянович. Он был старше меня лет на 8. Он пил у нас кипяток, иногда ему давали что-то поесть, отогревался у нашей буржуйки и уходил снова к себе. Он жил в начале Старо-невского проспекта сначала со своей мамой, а потом и — один. До конца блокады он не дотянул. После войны мы с отцом установили, где, как и когда он умер.
Отец мне рассказывал, как он несколько раз ходил в атаку под Пулковскими высотами. Поскольку он почти ничего не слышал, он не слышал и команд. Он смотрел, как вели себя соседи-ополченцы, и вёл себя подобно. Он мне рассказывал: «Соседи мои вставали, и я вставал; они побежали, и я побежал, они стреляли, и я стрелял; они ложились, и я ложился». Вскоре его перевили на аэродром. Занимаясь ремонтом самолётов, отец делал и другие нужные в жизни вещи. У меня до сих пор сохранилось алюминиевое ведёрко, которое сделал отец своими руками на аэродроме. Сейчас я из этого ведёрка поливаю его и мамину могилки.
Изредка из Красного села отец приходил домой и иногда приносил с собой солдатский судок с какой-нибудь похлебкой. Эти судки до сих пор отчетливо стоят в моей памяти. Однажды он принес деревянную собаку на колесиках, которая мне очень понравилась. Но собака быстро исчезла, видимо, бабушка положила ее для надёжности в буржуйку (это небольшая блокадная печь). Буржуйка была на Невском 104, на новом месте жительстве на улице Гоголя её уже не было. Там у нас была большая круглая печка.
В начале 43-го мы переехали на другую квартиру на улице Гоголя. Мы переезжали на полуторке с разбитыми окнами. Было зябко, резко свистел ветер. Небо, насколько хватало взгляда, было оранжево-красным. Кругом что-то взрывалось и ухало. Стояла канонада. Это был первый день войны, когда я действительно очень сильно испугался. Мы шли по темной лестнице другого, мне неведомого пока, дома. Я то и дело натыкался на ящики с песком и пугался. За окном своего нового жилья я увидел наполовину разбитый балкон, а через дорогу большой-большой тополь. Спустя некоторое время я наблюдал, как горящий фашистский самолет с диким визгом падал в сторону этого тополя. Но бабушка не дала мне досмотреть до конца этот блокадный сюжет. Она быстро вывела меня в коридор, почему- то посадила себе на шею и пригнулась. Мы вместе с домом содрогнулись и после взрыва вернулись в комнату. У нас только треснуло несколько стёкол в оконных рамах. Позже я увидел косую трещину в комнате, идущую по стене сверху вниз.
Непосредственной нашей соседкой на Гоголя была Александра Николаевна Первушина, женщина с трудной блокадной судьбой. До улицы Гоголя она жила в другом ленинградском доме. Случилось так, что в тот дом, когда Александра Николаевна была дома на своём 5-м этаже, попала бомба и значительная часть дома была разрушена, но Александра Николаевна успела запрыгнуть в оконный проём на пятом этаже и остаться целой. Ей пришлось в оконном проёме на 5-м этаже коротать продолжительное время, стоять на холодном ветру, смотреть вниз со стены, чудом уцелевшей, и ждать, пока её оттуда снимут спасатели. В итоге наша соседка осталась живой, но с психикой начались проблемы, которые продолжались до последних её дней.
В нашей квартире на Гоголя в военное и послевоенное время проживало от 3 до 6 детей. Александра Николаевна была по профессии врачом –специалистом по кишечным паразитам. Она часто нас детей собирала в широкой части коридора на ящиках и проводила для нас долгие и обстоятельные лекции о глистах. Но никто из детей нашей квартиры специалистами по глистам не стал.
Частенько у себя в комнате поздними вечерами она натурально, как заправский конь, ржала. Сначала я этой конской близости пугался, а потом стал искренне дивиться её мастерству по перевоплощению в коня.
С осени 43-го года или с весны 44-го года мы с сестрой стали ходить в детский сад в старинный дом на Большой Конюшенной. Моя кровать стояла по среди большой комнаты, примерно в 40 кв. м. На потолке и в верхней части стен была лепнина. Я любил на неё смотреть, рассматривать детали и радоваться причудливой красоте. Мальчиков в детском саду было человек 20 и все они размещались в комнате вместе со мной. В саду нас кормили, не меньше одного раз в день. Один раз в день я точно помню. Помню прогулки по Большой Конюшенной и по реке Мойке. Помню голубое небо, усеянное аэростатами. И ещё я помню, что в детском саду мне никогда не было холодно.
Я также помню длинноствольные зенитки в Александровском саду, боевую машину в центре сада, поднимающую в небо аэростат; большой земляной холм вместо памятника Петру 1-му.    Однажды я просматрел всю процедуру подъёма аэростата от начала до конца. Хорошо помню и то, как освобождали Петра 1-го вместе с конём от блокадной маскировки. Помню, как снимали тёмное одеяние со шпиля Адмиралтейства и купола Исаакиевского собора.
Мне глубоко в душу запала доброта большинства ленинградцев военных и первых послевоенных лет, доброта соседей, наших друзей и родственников, пожарных, военных, случайных прохожих. Но по мере того, как люди становились не столько героями- блокадникам, сколько – потребителями, их доброта и отзывчивость стали постепенно всё больше таить. От части и от того, что в город стало наезжать всё больше людей, чья жизнь до войны и в войну никак не было связана с нашем городом.
Через своих родителей и своих друзей я знал многих людей, переживших блокаду. Среди них были люди разного звания и происхождения: учёные, педагоги, врачи, инженеры, работяги -труженики, дворяне. В подавляющем большинстве их отличало благородство и умение обходится малым. Но изредка попадались экземпляры совершенно рыночной формации.
Поговорим о антигероях блокады, тех и иных попутчиков коричневой чумы и чёрной свастики.
Когда болела моя мама, я познакомился с её соседкой по больничной палате. Это была колоритная женщина высокого роста, крепкого сложения, родившаяся ещё в царские временя, в 1892 году. Она мне рассказала кое-что интересное и поучительное про царские времена и про блокадные. У неё было польское имя, польское отчество, и польская фамилия. И она сама представилась мне, как полячка. Она почему-то была со мной откровенна и не стеснялась мне рассказывать по свои нехорошие дела, например, как она отнимала хлебные карточки у немощных и как она локтями прокладывала себе путь к прилавку. В перестройку она бы точно не пропала и стала бы лихой бизнес-лэди.
В блокаду в нашем доме на Невской 104 жил людоед. Я его плохо помню, о нем позже подробнее рассказывали взрослые. Людей в доме было немного и все друг друга знали в лицо. Заметили, что этот мужчина перестал появляться на людях. Многие в то время умирали тихо. Наши люди забеспокоились. Дворничиха, Валина мама, и еще кто-то пошли его навестить. Долго стучали, он не открыл. С помощью милиции вскрыли дверь, мужчина был мертв. Под кроватью у него нашли несколько детских черепов и костей. Людоеды долго не живут — таков их удел.
И ведь нам опять повезло и в том, что людоед жил в нашем доме. У любых людей, кроме фашистов, есть свой кодекс допустимого поведения. Такой кодекс есть даже у людоедов. По людоедским законам людоеды не ели людей, которые жили с ними рядом, это по их понятиям было делать либо «неприлично», либо опасно. Вот если бы людоед жил в соседнем доме, он мог бы с большой вероятностью съесть и нас. Но он жил в нашем доме, и он нас не съел!
Помню не стройные ряды пленных, сопливых, оборванных фашистов на Невском проспекте, мне их было не жалко. Впереди шли их бывшие начальники, они ещё пытались держать грудь колесом. Точно привязать это сопливое шествие фашистов и их европейских сателлитов ко времени сегодня затрудняюсь.
Прошла 75 годовщина полного снятия фашистской блокады. Блокадников становится всё меньше. Но и сейчас общество блокадников нашего города насчитывает несколько десятков тысяч человек. Наверняка, в большинстве своем они все истинные блокадники, вкусившие много лиха в те трагические и героические дни. Но я знаю и других, которые уехали на дачу в мае 41-го года, и вернулись с дачи только в 1947 году. Их не вычеркнули из домовых книг, и они спокойно зачислили себя в число жителей блокадного города. Пусть это останется на их совести. Если бы даже им и пришлось вместе со своей совестью в силу других обстоятельств остаться в блокадном городе, кем бы они были тогда? С какой вероятностью они стали бы вырывать хлебные карточки у блокадников? С какой вероятностью они стали бы поедать блокадников? С какой вероятностью они стали бы действительными героями обороны блокированного Ленинграда? Если они считают себя блокадниками, пусть они сами себе ответят на эти вопросы.
Помню я, конечно, и день снятия блокады, великолепный салют и атмосферу всеобщего ликования и радости. По моему, это был день полного снятия блокады, а может быть и день окончательной Победы! А может быть, эти дни великой радости слились в моём сознании в один день полного ликования!
Я также знаю и помню, что за наши жизни, жизни своих детей 15 мужчин моего второго родного блокадного дома на улице Гоголя пали на полях сражений Великой Отечественной войны, а 6 получили ранения и контузии. Это уже стало мне известно после войны, когда мы, дети, рассказывали друг другу о своих родителях и своих родственниках. Большинство теперешних жителей нашего города, тем более недавно приехавшие, увы, этого ничего не знают и не ведают, кроме тех, уже немногих, которым история дала право по факту и по духу быть блокадниками. <strong>Блокадники знают, что дорожить прежде надо духом, а не положением на рынке и деньгами. </strong>Надо стремиться, главным образом, созидать и помогать, а не торговать и считать барыши. Знают ли это вновь испеченные «петербуржцы»? А если знают, то почему их в большинстве своем не тревожат судьбы наших детей в растлевающем рыночном котле современной либерализованной жизни? Почему они спокойно относятся к либерально- плюралистическим посмертным почестям тем, которые принесли неисчислимые страдания нашему городу и его коренным жителям? Или для них блокада Ленинграда не более, чем детектив рядом с американской триллерной попсой? Почему они не возражают против того, что сейчас создаются мемориальные кладбища фашистам? Немцов можно захоранивать в нашей земле, но только в том случае, если они не было фашистами. Почему их устраивает такое положение, когда при существовании Петроградской стороны, Выборгской и Нарвской стороны; в городе до сих пор нет Ленинградской блокадной стороны?? Но я надеюсь, что она будет!

Хочу завершить мои блокадные воспоминания моей глубокой благодарностью блокадному Ленинградскому радио, научившему меня уважать и любить нашу землю, нашу русскую нравственную культуру, настоящих ленинградцев –блокадников, ленинградцев воинов- героев. И вместе с Анной Ахматовой обратиться к ним её пронзительными словами:

«А вы, мои друзья последнего призыва!
Чтоб вас оплакивать, мне жизнь сохранена,
Над вашей памятью не стыть плакучей ивой,
А крикнуть на весь мир все ваши имена!
Да что там имена!
Ведь всё равно — вы с нами!..
Все на колени, все!
Багряный хлынул свет!
И ленинградцы вновь идут сквозь дым
рядами –
Живые с мёртвыми: для славы мёртвых нет.»

(А. Ахматова, 1942 г.)

автор Г.Д. Колдасов,
житель блокадного Ленинграда
29 апреля 2020 года, град Святого Петра и город –герой Ленинград